Вопросы литературы
 
 
Нина Дмитриева
«Чёрный монах» А.П. Чехова
К чеховскому «Чёрному монаху» нередко обращаются режиссёры театра и кино: фильм И. Дыховичного в конце 80-х, спектакль в Драматическом театре им. А. С. Пушкина в начале 90-х, а недавно -- в Московском ТЮЗе... Известный автор многих литературных и искусствоведческих исследований Нина Александровна Дмитриева предлагает своё прочтение повести, раскрывая её философский, мистический подтекст.
Маловерный! Зачем ты усомнился?
Евангелие от Матфея

О повести «Чёрный монах» исследователи творчества Чехова писали мало, как-то нерешительно, иногда обходили молчанием. Должно быть, потому, что её внутренний смысл ускользает от чёткого определения, хотя фабула совершенно ясна, а изобразительная сила огромна.
О том, как и почему эта повесть написана, сам автор говорил сдержанно и не вполне откровенно, что вообще свойственно Чехову в 90-е годы и позже. Прошло время, когда он в письмах давал обширный автокомментарий к «Иванову»; теперь предпочитал отделываться скупыми полушутливыми фразами, избегая распространяться о своих замыслах. Но по-прежнему не хотел, чтобы в его произведениях усматривали что-то личное и приписывали автору настроения и высказывания персонажей.
О «Чёрном монахе» Чехов писал Суворину так: «Во всяком разе, если автор изображает психически больного, то это не значит, что он сам болен. «Чёрного монаха» я писал без всяких унылых мыслей, по холодном размышлении. Просто пришла охота изобразить манию величия. Монах же, несущийся через поле, приснился мне, и я, проснувшись, рассказал о нём Мише. Стало быть, скажите Анне Ивановне, что бедный Антон Павлович, слава Богу, ещё не сошёл с ума, но за ужином много ест, а потому и видит во сне монахов». Ещё лаконичнее -- в письме к сотруднику «Нового времени» М. А. Меньшикову: «Этот рассказ медицинский, historia morbi. Трактуется в нём мания величия».
Познания в медицине и врачебный опыт обогащали Чехова как писателя. Однако специально «медицинских» рассказов, имеющих целью дать клиническую картину болезней, он не писал никогда. Приведённые слова -- скорее дымовая завеса, призванная оградить повесть от произвольных толкований со стороны газетчиков. Содержание «Чёрного монаха» так же не сводится к мании величия, овладевшей магистром Ковриным, как в «Палате № 6» -- к мании преследования, которой страдает Иван Дмитрич Громов, или в рассказе «Припадок» – к изображению нервического припадка студента Васильева. Везде симптомы недуга описаны «по всем правилам психиатрической науки», но суть, конечно, не в них. Добраться до сокровенной сути «Чёрного монаха» труднее -- слишком многое переведено в глубокий подтекст.
Эта повесть стоит особняком в творчестве Чехова. Она не в русле его главных тем позднего периода, одна из которых -- исчерпанность привычных форм жизни и потребность обновления, ещё неведомого, не имеющего ясных очертаний. Натуры чуткие, «нервные» при этом испытывают резкую неудовлетворённость собой, своим окружающим, своим бытом, с которым ещё недавно мирились. Так происходит, например, с героем рассказа «Учитель словесности». Учитель влюбился в милую девушку из состоятельной семьи, женился, доволен и счастлив, но меньше чем через год иллюзия иссякает. Герой начинает тяготиться и своим образом жизни, и своей Манюсей, и её роднёй. Они не изменились, изменения происходят с ним самим, открывается какой-то внутренний глаз, прозревающий неприглядную изнанку вещей. И вот уже молодой супруг записывает в дневнике: «Где я, Боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость... Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!»
Как будто похожая ситуация в «Чёрном монахе». Молодой учёный, расстроивший нервы усиленными занятиями, опрометчиво женится на дочери своего опекуна, сначала счастлив, потом, излечившись, видит всё в ином свете и разрывает неудачный брак. Но даже не очень вдумчивому читателю ясно, что здесь всё другое. Семья Песоцких нисколько не похожа на семью Шелестовых из «Учителя словесности»: никаких признаков обывательской пошлости. Чудаковатый старик Песоцкий -- один из тех энтузиастов своего дела, на которых мир держится. Дело его -- «красивое, милое и здоровое»: садоводство. Огромный сад, где он работает не покладая рук, принёс ему известность и состояние, но не это движет Песоцким, а страстная убеждённость, что его оранжереи и пасеки -- «ступень в новую эру русского хозяйства». Дочь Песоцкого Таня, умная, нервная, болезненно-впечатлительная, -- его верная помощница. Она любит Коврина и так же, как отец, верит в исключительность его ума и таланта.
Так, может быть, нужно понимать их семейную драму в обратном смысле -- не Коврин обманулся в Песоцких, а он обманул их доверие? Возомнив себя великим учёным (что могло быть и без психического заболевания), он подчиняет своему влиянию хороших, любящих его людей и разбивает их жизнь. Тогда возможна аналогия с «Дядей Ваней», где самодовольный профессор Серебряков калечит судьбу Войницкого.
Но и эту версию нельзя принять. Ведь Коврин отравляет существование близким не тогда, когда мнит себя гением. Напротив, «возомнивший» Коврин нежно любит и Таню, и её отца, мирит их, когда они ссорятся, сочувственно вникает в их заботы о саде. И только после «излечения» его характер круто меняется к худшему, здесь-то он становится и высокомерен, и несправедлив, и бессердечен. Выходит, всем было хорошо, пока длилась его психическая болезнь, а выздоровление делает и его самого и других несчастными. Называть ли эту странную болезнь манией величия или иначе? И когда Коврин обретал свою подлинную сущность -- тогда ли, когда верил в свою высокую миссию или когда в ней разуверился? Вот загадка, заданная повестью о чёрном монахе.
Прямого ключа к разгадке автор не даёт. Он умышленно не договаривает. О том, что предшествовало болезни героя, говорится глухо; ясно одно -- он был благополучен, не переносил каких-либо тяжёлых потрясений, как Громов, и не встречался с непониманием, как Треплев. Правда, он рано лишился родителей, но детство его проходило безмятежно, в прекрасном саду Песоцкого, который в нём души не чаял. Социальные причины психического надлома заранее исключаются. Коврин уже в молодости получил звание магистра, значит, препятствий его научной деятельности не чинилось. Мы узнаём, что он отдавался занятиям философией со страстью, что в них была вся его жизнь. Но не узнаём, кто он как философ -- позитивист или спиритуалист, какие мысли развивал в своих сочинениях, тема его диссертации не названа.
В произведениях Чехова героями часто являются люди искусства. Но, кажется, впервые он делает главным лицом философа. Профессия уже сама по себе несколько таинственная; в старину её представители отважно решали не частные, а общие проблемы мироздания, уподоблялись пророкам, были среди философов и духовидцы. Наделяя героя этой профессией, Чехов тем оправдывает фигуру умолчания: неуместно было бы излагать философские концепции на языке беллетристики.
Не только о концепциях Коврина -- о его действительных творческих потенциях также не сказано ничего определённого. Возможны разные допущения. Может быть, он и вправду отмечен печатью гениальности, стёртой плоским житейским рассудком, который признаёт нормой только заурядность? Ничто в тексте прямо не говорит ни за, ни против. Песоцкий и Таня считают Коврина человеком необыкновенного ума, но они от его профессии далеки, не могут верно судить, возможно, их ослепляет любовь. Сам же Коврин, перечитывая после выздоровления ранее написанное, видит в каждой строчке «странные, ни на чём не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия» и беспощадно рвёт рукописи. Но и это ещё ни о чём не говорит: может быть, подавленный сознанием перенесённой болезни, он потерял веру в себя, а на самом деле его труды не заслуживали уничтожения? Сжигал же Гоголь вторую часть «Мёртвых душ».
Заметим: в повести «Чёрный монах» всего три действующих лица. Остальные -- гости Песоцких, работники в саду, вторая жена Коврина -- статисты без лиц, без слов, без внешних примет: просто штриховой фон, дающий обманчивую иллюзию многолюдья. Особенность, которая у Чехова даже в коротких рассказах встречается редко, она не свойственна «бытовому жанру» в литературе. Егор Семёнович Песоцкий, с его кипучей деятельностью, с его полемическими брошюрами, в сущности, один несёт на себе всю бытовую нагрузку, создавая у читателя впечатление вполне реалистической картины из жизни. Впечатление, впрочем, не ложное, такая картина в повести действительно дана, но параллельно с ней, внутри неё, звучит философская тема взлёта и падения человеческого духа. Фабула житейская («история болезни») и фабула метафизическая -- всё повествование ведётся в этих двух планах, сопрягающихся как бы по принципу контрапункта. Оба на равных правах. Чехов их не разводит, не позволяет одному вытеснить или опровергнуть другой (хотя второй для него, несомненно, важнее). Он даёт «двойное освещение» одного и того же события: беседы героя с чёрным монахом -- признак душевного заболевания героя и одновременно кульминация его духовной жизни.
«Чёрный монах» -- не просто «картина из жизни», но и не романтическая повесть в духе Гофмана или Гоголя, где вмешательство сверхъестественных сил постулируется как «условие игры» и на нём всё строится. У Чехова естественная формулировка происходящего всегда присутствует. Но несмотря, а точнее, благодаря этому чеховскому реализму, повесть о чёрном монахе кажется более таинственной и даже мистической, чем, например, «таинственные повести» Тургенева («Клара Милич», «Призраки» и некоторые другие). У Чехова был особый дар -- прозревать необыкновенное в обычном, странное и загадочное -- в повседневном. (Собственно, об этом написан рассказ «Страх», где герой рассуждает о том, что реальная жизнь не менее страшна и непонятна, чем привидения и покойники.)

Остановим внимание на узловых моментах повести «Чёрный монах» – здесь каждая деталь многозначительна и многозначна.
Начинается с того, что Коврину не даёт покоя легенда, которую, как ему кажется, он где-то слышал или читал: тысячелетие тому назад некий монах шёл в пустыне, а мираж его доныне блуждает во Вселенной. И будто бы настал срок, когда мираж должен снова вернуться в земную атмосферу и стать видимым людям. Коврин понимает, что это всего лишь поэтический вымысел, но он наполняет его душу радостным ожиданием чуда. К неотвязным думам о монахе прибавляется впечатление от романса Брага «Валашская легенда», где говорится о девушке, слышавшей в саду таинственные звуки и признавшей их «гармонией священной, которая нам, смертным, непонятна и потому обратно улетает в небеса». Однажды у Песоцких собираются гости, поют и музицируют, исполняют этот романс, должно быть, в то время модный. Коврин слушает пение, сидя на балконе, потом спускается в сад, идёт к реке, переходит на другой берег, где расстилается поле молодой ржи. Здесь, при свете заходящего солнца, он видит на горизонте подобие высокого чёрного смерча; со страшной быстротой он несётся через поле, прямо туда, где стоит Коврин. Чем ближе, тем он становится меньше размером и отчётливей: Коврин успевает разглядеть фигуру седовласого босого монаха в чёрной хламиде. Вихрем промчавшись мимо Коврина, монах оглядывается и улыбается, ласково и лукаво, ему, Коврину. Потом исчезает.
Фантастическая картина изображена так зримо, что, кажется, её нельзя было выдумать, не увидев своими глазами. Чехов видел её во сне, его герой -- наяву. Он поражён, но не испуган; думает: «Значит, в легенде правда». Вернувшись в дом, он никому не рассказал об увиденном, опасаясь, что примут за бред, но «громко смеялся, пел, танцевал мазурку, и все, гости и Таня, находили, что сегодня у него лицо какое-то особенное, лучезарное, вдохновенное, и что он очень интересен».
В один из следующих дней Коврин снова видит монаха -- на этот раз он не летит над землёй, а, вопреки легенде, бесшумно выходит из-за дерева, садится на скамейку рядом с Ковриным и вступает с ним в разговор. Таинственный гость не выдаёт себя за пришельца из другого мира, а сразу же говорит, что и легенда, и он сам -- плод возбуждённого воображения Коврина. «Значит, ты не существуешь?» -- спрашивает Коврин. Следует двусмысленный ответ: «Думай как хочешь... Я существую в твоём воображении, а воображение твоё есть часть природы, значит, существую и в природе». Силлогизм, как бы наводящий мост между материалистическим и спиритуалистским миропониманием.
Призрак монаха -- духовный двойник Коврина («Ты как будто подсмотрел и подслушал мои сокровенные мысли», -- говорит Коврин), а вместе с тем он сообщает ему и нечто такое, чего Коврин не знал и в чём сомневался, и эти сомнения развеивает. Он говорит, что на роде людском почило Божье благословение, людей ожидает великое будущее, но очень не скоро, а он, Коврин, один из тех Божьих избранников, которые ускоряют приход человечества к вечной правде. «Зачем нужна людям вечная правда, если нет вечной жизни?» -- спрашивает Коврин. «Вечная жизнь есть», -- твёрдо отвечает монах. Какова же её цель? «Как и всякой жизни -- наслаждение. Истинное наслаждение в познании, а вечная жизнь представит бесчисленные и неисчерпаемые источники для познания, и в этом смысле сказано: в дому Отца моего обители многи суть».
Такое толкование евангельского текста, вероятно, импонировало Чехову, верившему в благотворность научного прогресса. Здесь слышится отголосок внутренней полемики с «философией жизни» Ницше. Чехов проявлял серьёзный интерес к трудам Ницше. Возможно, что «охота изобразить манию величия» пришла ему в связи с трагической судьбой германского философа. Но его чёрный монах исповедует совсем иные воззрения, хотя отзвук и отклик на афоризмы автора «Заратустры» местами слышен. Ницше провозглашал высшим благом стихийное «дионисийство» и отвергал теоретическое познание, Чехов же влагает в уста монаха слова о познании, как высшем наслаждении жизни.
Как бы ни было, вся беседа Коврина с призраком совсем не похожа на бред сумасшедшего: это сжатый философский диалог, касающийся кардинальных онтологических проблем. Правда, Коврина всё же смущает вопрос: если чёрный монах -- его галлюцинация, значит, он психически болен, и в таком случае может ли верить себе и в себя? Собеседник возражает: «А почему ты знаешь, что гениальные люди, которым верит весь свет, не видели призраков? Говорят же теперь учёные, что гений сродни умопомешательству. Друг мой, здоровы и нормальны только странные люди» (почти цитата из Ницше).
Лишь на вопрос: что разуметь под вечной правдой? -- монах не отвечает ничего. К уразумению высшей правды люди должны прийти сами, долгим путём. Нельзя не вспомнить здесь слова Чехова из письма Дягилеву (от 1902 г.) о «работе во имя великого будущего», «которая будет продолжаться ещё, быть может, десятки тысяч лет, для того, чтобы хотя в далёком будущем человечество познало истину настоящего Бога». А пока -- «никто не знает настоящей правды» (концовка повести «Дуэль»).
Коврин уходит, радостный и окрылённый, поверив, что он -- один из тех, кому дано приближать великое будущее. Не ему одному это дано; в другом месте чёрный монах говорит: «вас слишком много, чтобы слабая человеческая память могла удержать ваши имена». Быть одним из них, пусть непрославленным, неизвестным, -- счастье.
С тех пор встречи и беседы с монахом возобновляются раз или два в неделю. Всё это время молодой философ переживает состояние эйфории, работает с необычайным подъёмом, все чувства обострены, дружеская привязанность к Тане переходит в страстную любовь. И после женитьбы эйфорическое вдохновение не покидает Коврина, он много работает, постоянно возбуждён, мало спит и не испытывает потребности в сне (характерные признаки маниакального психоза). Кроме тайных бесед с призраком, его психическое расстройство ни в чём не проявляется, даже Таня с её повышенной чувствительностью о нём не догадывается. Только через несколько месяцев она начинает замечать, что муж как-то странно улыбается, иногда сам с собой говорит. Застигнув его однажды ночью за оживлённой беседой с пустым стулом, она приходит в смятение. Глядя на неё, пугается и Коврин, вдруг осознав опасность своего положения. С его покорного согласия его везут к врачу, начинают лечить -- маниакальные психозы лечению поддаются.
В житейском «медицинском» плане такое развёртывание событий понятно. Ну а в другом, глубинном? Почему Коврин именно в этот момент признаёт себя нуждающимся в лечении? Он ведь с самого начала знал, что чёрный монах -- галлюцинация, это его не страшило, почему же теперь?
Нужно вспомнить, о чём Коврин говорил с монахом в их последнем собеседовании, прерванном вмешательством Тани. Они говорили о счастье. Коврин признался, что его начинает беспокоить постоянное чувство радости, в котором он пребывает, не зная грусти и скуки. Он вспоминает Поликрата, убоявшегося своего счастья и принёсшего в жертву заветный перстень, чтобы откупиться. Монах возражает: все истинные мудрецы испытывали радость, а не печаль, радость должна быть нормальным состоянием человека; «радуйся и будь счастлив». «А вдруг прогневаются боги? -- говорит Коврин. (Здесь уже не Бог, а ревнивые языческие боги). -- Если они отнимут у меня комфорт и заставят зябнуть и голодать, то это едва ли придётся мне по вкусу».
Значит, вот уязвимое место Коврина. К славе он равнодушен, но страшится утратить комфорт. Кафедра, профессура, тёплый уютный кабинет -- всего этого он может лишиться и, чего доброго, оказаться пациентом палаты № 6. Жить в бочке, как Диоген, он тоже не согласен. То есть -- не способен на подвижничество (а «подвижники нужны, как солнце» -- писал Чехов в статье о Пржевальском). И чтобы умилостивить богов, он выбрасывает драгоценный перстень -- веру в своё высокое предназначение, отрекается от него. В ту же минуту навсегда исчезает чёрный монах, в ту же минуту навсегда пропадает и ощущение счастья, сменяясь горьким унынием, отныне его не покидающим.
К лету он выздоравливает; ему предстоит нормальная жизнь среднего профессора – «излагать вялым, скучным, тяжёлым языком обыкновенные и притом чужие мысли». На Песоцком и Тане Коврин вымещает свою тоску, перекладывает на них вину за своё отречение, которое совершил добровольно. «Зачем, зачем вы меня лечили?.. Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив. Я спрашиваю: кому это мешало?» Он сожалеет не о том, что отказался от высокого призвания, а только об утрате весёлого и бодрого самочувствия. «Излеченный» Коврин становится одним из тех тяжёлых мелочных резонёров, какие делают семейную жизнь невыносимой. Всё его раздражает -- и больше всего Егор Семёнович, его любящий тесть. Вероятно, в Коврине говорит подсознательная зависть к этому человеку, который смог же осуществить доброе служение людям, не воображая себя гением и не расплачиваясь рассудком.
Проходит два года. Коврин давно расстался с Таней, у него другая спутница, которая ухаживает за ним, как за ребёнком, -- он болен туберкулёзом. Но психически вполне нормален, галлюцинаций не видит. Теперь он сознаёт себя посредственностью и охотно с этим мирится, настроение у него «мирное, спокойное, безразличное». О своей жизни с Таней вспоминает со смешанным чувством досады и жалости.
Накануне отъезда в Крым, куда Коврин направляется для поправки здоровья, он получает письмо от Тани, долго откладывает чтение и вскрывает конверт уже в номере севастопольской гостиницы, вечером. Таня пишет, что сейчас умер её отец и в саду хозяйничают чужие люди. Убитая горем, она во всём винит Коврина и проклинает его. Не дочитав, Коврин рвёт письмо, бросает клочки в окно, но ветер с моря рассыпает их по подоконнику. Испытывая беспокойство, похожее на страх, он выходит на балкон. «Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирюзовых и огненных глаз и манила к себе». Из нижнего этажа гостиницы доносится музыка и пение, поют ту же серенаду Брага, которую Коврин слышал в день своей первой встречи с чёрным монахом. И снова, как тогда, призрак появляется на другом берегу бухты...
Финал построен, как музыкальная композиция: повторяется, почти дословно, тема первой части, но те же слова звучат по-новому, торжественно и прощально.
Монах останавливается среди комнаты. «Отчего ты не поверил мне? -- спросил он с укоризной, глядя ласково на Коврина. -- Если бы ты поверил мне тогда, что ты гений, то эти два года ты не провёл бы так печально и скудно».
Коврин хочет говорить, ему мешает хлынувшая из горла кровь, хочет позвать свою спутницу, которая спит за ширмой, но вместо этого зовёт Таню.
Опять-таки, с точки зрения медицины нет ничего удивительного в возвращении призрака: маниакальные состояния излечиваются, но могут возобновляться, особенно при нервных потрясениях. В данном случае потрясение от письма Тани вызвало и приступ сильного кровотечения, от которого Коврин умирает. Однако это простое трезвое объяснение заслонено апофеозом, венчающим повесть:
«Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова, но невыразимое безграничное счастье наполняло всё его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а чёрный монах шептал ему, что он гений, и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения».
Когда монах спрашивает умирающего, с укоризной, но ласково: «Отчего ты не поверил мне?» -- вспоминается что-то знакомое. Да, конечно: евангельский рассказ о чуде хождения по водам. Ученики Иисуса плыли в лодке по волнующемуся морю и увидели Иисуса, идущего по морю, как по суше; Он позвал Петра идти к Нему, и Пётр пошёл, но через несколько шагов испугался и начал тонуть; тогда Иисус протянул ему руку со словами: «Маловерный! Зачем ты усомнился?»
Вот о чём написан «медицинский рассказ» Чехова: о малодушии и маловерии человека, отрёкшегося от своего высокого призвания, а тем самым и от идеи, которая его вдохновляла и вела. Не столь важно, как велики были природные мыслительные способности Коврина, -- Чехов, как мы видели, этот вопрос обходит. Важно то, что его герой верил в себя не из пустого самомнения и жажды личного триумфа. Он был предан великой цели -- содействовать построению Царства Божьего на земле, готов был отдать ей всё -- молодость, силы, здоровье, умереть за неё. Но оказалось, что не способен поступиться такой малостью, как житейский комфорт. Признав себя попросту сумасшедшим, он вынужден поставить под сомнение и саму эту цель, как обман больного воображения, то есть -- расстаться с верой в возможность совершенствования человеческого рода. (А это и есть та «общая идея» или «Бог живого человека», которой мучительно недоставало старому профессору, герою «Скучной истории».) Коврину остаётся примириться с тем, что «каждый человек должен быть доволен тем, что он есть» -- и жизнью какая есть, не допытываясь до её цели и смысла. И мир для него погас, лишился красок и аромата. Ему больше ничего не говорили ни природа, ни музыка, а близкие люди стали чужими, он видит их в кривом зеркале своей неизбывной скуки, как персонаж известной сказки, которому попал в глаз осколок дьявольского стекла.
Чехов резко спорил с Сувориным, когда тот переслал ему письмо некой дамы писательницы, убеждающей принимать жизнь, как она есть: «цель жизни -- это сама жизнь». Такие убаюкивающие сентенции Чехов отвергал: «Это не воззрение, а монпансье». «...По её мнению, вся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдалённых целей». В образе «примирившегося» Коврина Чехов показал, как безотраден отказ от высших и отдалённых целей.
Но что, если эти цели иллюзорны? Не бесплодная ли утопия -- «великая блестящая будущность», которую предрекает людям чёрный монах?
...В образе «примирившегося» Коврина Чехов показал, как безотраден отказ от высших и отдалённых целей.
Но что, если эти цели иллюзорны? Не бесплодная ли утопия -- «великая блестящая будущность», которую предрекает людям чёрный монах?
Этот вопрос был предметом сокровенных размышлений Чехова, хотя он почти нигде не ставил его прямо, а только косвенно. Несравненный наблюдатель текущей жизни, он не был склонен идеализировать человеческую натуру, слишком зорко видя её ущербность и слабость. Он жил в сравнительно спокойное время, без войн и революций, не дожив до неистовых взрывов человеческого зла, чему были свидетелями (и участниками) следующие поколения. Но приглушённое, «ползучее» зло давало о себе знать и во времена предгрозового затишья -- причём во всех слоях общества, будь это интеллигенты, мужики, чиновники; значит, оно коренилось в человеческой природе вообще. Так можно ли уповать на великое светлое будущее людей, если в настоящем они беспрерывно враждуют, погружены в унизительные дрязги, подобны пассивному стаду? И всё же Чехов в конечном счёте приходил к утвердительному ответу: да, можно и нужно. Та же острая зоркость беспристрастного взгляда, питавшая его критицизм, позволяла видеть и задатки добра, укрепляющие веру в человека.
В нарочито парадоксальной форме писатель высказал эту веру в «Рассказе старшего садовника». Этот маленький рассказ-притча может восприниматься как «вставная новелла» повести «Чёрный монах» -- он и написан тогда же. Почти совпадает и обрамление новеллы -- распродажа цветов в частной оранжерее, и имя садовника -- Михаил Карлович (в «Чёрном монахе» -- Иван Карлович). Легко представить, что тот самый садовник, с которым Песоцкий доверительно делится воспоминаниями о том, каким чудесным мальчиком был Коврин в детстве, теперь рассказывает пришедшим покупателям легенду, слышанную от его бабушки-шведки. На это его наталкивают разговоры покупателей: они не одобряют частых оправдательных приговоров преступникам -- из-за такого потворства преступления множатся. Садовник не согласен: он с радостью встречает каждый оправдательный приговор.
В его легенде рассказывается: когда-то в одном городе жил учёный доктор, замечательный человек, праведник, который делал добро всем, и все до единого жители города его любили и чтили, он мог не бояться ни воров, ни разбойников. И вот его нашли в овраге с проломленной головой. Нашёлся и убийца -- он не сознался, однако улики были неопровержимы. Его должны были приговорить к смертной казни, но в последний момент судья отказался, ибо не допускал мысли, «чтобы мог найтись человек, способный убить нашего друга доктора!». Вопреки очевидности, убийцу признали невиновным и отпустили; никто не упрекнул за это судью. «И Бог, говорила моя бабушка, за такую веру в человека простил грехи всем жителям городка. Он радуется, когда веруют, что человек – Его образ и подобие». В тексте рассказа была ещё фраза, вычеркнутая редакцией «Русских ведомостей»: «Веровать в Бога не трудно. В Него верили и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте!»
Возражений садовник не хочет слушать. В отличие от него, Чехов не столь категоричен: он показывает читателям обе стороны медали и предоставляет им самим судить, прав ли садовник или трезво смотрящие на дело слушатели. Но трудно сомневаться, на чьей стороне симпатии Чехова. Его собственная вера в человека явственно проступает в его зрелых произведениях. Он верил, по его словам, в «отдельных людей», энтузиастов и подвижников, к какому бы сословию они ни принадлежали. Верил, что их работа оказывает облагораживающее действие на других людей и на общество в целом, чего не могло бы быть, если бы и в других людях -- почти в каждом -- не мерцала искра Божия, не таился бы омрачённый и затоптанный «образ и подобие».
В своих сочинениях Чехов не говорит о том впрямую, но показывает, что в человеческой натуре дремлют нераскрытые возможности, что она многослойна, пластична, способна изменяться к лучшему. В повести «Дуэль» так происходит с обоими антагонистами. Фон Корену молодой дьякон говорит: «Вы победили величайшего из врагов человечества -- гордость!» А Лаевский «скрутил себя», одолевая другого врага -- свою душевную дряблость и распущенность. В рассказе «Убийство» богатый старовер, осуждённый на каторгу за убийство брата, испив полную чашу страданий, «наконец узнал настоящую веру». Уж на что, кажется, заскорузла душа гробовщика Якова («Скрипка Ротшильда»), всю жизнь погружённого в подсчёты убытков, но и эта очерствевшая душа медленно, тяжко пробуждается.
Старший садовник говорит, что вера в человека побуждает уважать каждого. «Каждого! А это важно». Персонажей абсолютно «положительных», безупречных, в произведениях Чехова мало; мало и абсолютно безнадёжных; ничего химически чистого в живых людях нет, добро и зло сложно переплетены. Замечено, однако, что наиболее светлые герои Чехова -- врачи (Дымов, Астров, доктор из рассказа садовника, доктор Самойленко из «Дуэли»). Это не потому, или не только потому, что Чехов близко наблюдал самоотверженную работу своих коллег на голоде, на холере и в повседневных подвижнических трудах. Очевидно, профессия лекаря имела для него расширительный, символический смысл: это тот, кто призван сохранять жизнь -- каждую жизнь, богатого и бедного, хорошего и дурного. И если каждый достоин целительной заботы о его физическом теле, то разве не достоин того же духовный, нравственный мир каждого человека, устроенный намного сложнее?
Замечательная способность писателя Чехова «перевоплощаться» в своих персонажей, каковы бы они ни были, -- есть путь познания человеческой натуры изнутри. Познание личности изнутри ведёт к оправдательному вердикту человечеству в целом -- оно не так глубоко погрязло в грехах, чтобы не быть в состоянии когда-нибудь узреть «новое небо и новую землю». У Ницше Заратустра говорит: «Человек есть то, что должно превозмочь», отбросив «слишком человеческое». У Чехова не так: не превозмочь, но взрастить заложенные зёрна истинно человеческого.
В ранних произведениях молодой Чехов более беспощаден к «господам обывателям», чем в поздних, в которых он достиг высшей художественной проницательности. Критичность, насмешливость, взгляд с высоты на мельтешение человеческих судеб (как на картинах Брейгеля с высоким горизонтом) -- это остаётся, но соединяется с любовью, состраданием и надеждой. Теперь, глядя на гребцов в утлой лодочке, герой повести «Дуэль» думает: «Лодку бросает назад, делает она два шага вперёд и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо вёслами и не боятся высоких волн... В поисках за правдой люди делают два шага вперёд, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперёд и вперёд. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды...» Это мысль самого Чехова.
Между тем чёрный монах не говорит «быть может», не ставит вопросительного знака. Он твёрдо знает: доплывут.
Кто же этот таинственный фантом? Если символ -- то какой силы, какой воли? И если он обманывает молодого философа ложными посулами, то с какой целью?
Напрасно было бы искать сходства с легендой о Фаусте или вообще с сюжетами продажи души дьяволу. «Дух зла», в каком бы обличье ни появлялся, заключает с соблазняемым сделку, дарует ему могущество, славу, богатство в обмен на бессмертную душу. Монах же не заключает с Ковриным никаких договоров -- только поддерживает в нём веру в будущее человечества и в самого себя -- как избранника. И милосердно возвращает ему эту утраченную веру в последнее мгновение его земной жизни. Ведь и Иисус простил усомнившегося Петра, простил и предательство во дворе первосвященника, ибо вера, прошедшая через горнило сомнений и падений, крепче, чем у тех, кто никогда сомнений не знал.
Но есть черта, которая как будто бы позволяет видеть в чёрном монахе обманщика-соблазнителя. Это лукавство его взора и улыбки: оно упоминается несколько раз и, значит, не случайно. «Лукавый» (буквально: «изгибистый», «кривой») -- один из атрибутов нечистой силы («лукавый попутал»). Оттенок лукавства заставляет подозревать, что призрачный собеседник Коврина идёт не прямым путём, хитрит.
Если и так, то это хитрость особого рода -- направленная на то, чтобы укрепить веру человека в свои силы, развеять сомнения. Монах с самого начала знает о слабостях Коврина (как и сам Коврин знает в глубине души). Знает, что в груди его живут две души, что он подвержен колебаниям и может прожить жизнь так же «печально и скудно», как жил последние два года. Но знает и о его высших потенциях и вот это лучшее его «я» хочет высвободить, внушая ему, что он предназначен к великим деяниям -- на языке медицины это называется манией величия. Такова «игра», которую монах ведёт со своим подопечным, хитрость, на которую он пускается в борьбе за его душу, -- не с тем, чтобы ввергнуть его в преисподнюю, но чтобы возвысить до образа и подобия Божьего. Казалось бы, игра проиграна, Коврин «пошёл в стадо», его низменная сторона одержала верх -- однако не окончательно. И если «вечная жизнь есть», то не всё потеряно.
Подвижниками не рождаются, ими становятся. Нужны вера и упорная воля, нужен настойчивый внутренний голос, зовущий к подвигу. Он олицетворён в чёрном монахе. Этот вселенский скиталец -- не ангел и не Мефистофель, хотя в нём есть нечто и от того, и от другого. Его функцию можно понять как функцию вербовщика в Божье воинство.

Таким представляется философический -- если угодно, мистический -- подтекст повести Чехова. Но не забудем, что Чехов «художник жизни», как говорил о нём Толстой. Всё, что он писал, он черпал из действительности, которая его окружала, которую мог наблюдать. Вместе с тем никогда не следовал ей буквально. Сам он говорил о себе, что не умеет писать с натуры -- только по воспоминаниям. Подразумевая, очевидно, что в воспоминаниях впечатления натуры преображаются, перекомпоновываются, переосмысливаются. Среди сотен или тысяч персонажей, населяющих его книги, нет «списанных с натуры». Прототипов чеховских героев усердно искали, многим казалось, что они знали людей, с которых написаны такие характерные фигуры, как «человек в футляре», «попрыгунья», Шарлотта, Епиходов и другие. На поверку оказывалось, что сходство с предполагаемыми прототипами очень относительное: в некоторых деталях, иногда в ситуациях, но не в целом. Однако же все эти лица были так или иначе подсказаны писателю встречами с реальными людьми. Повесть «Чёрный монах» не составляет исключения. Прототипом Песоцкого считали одного известного садовода (возможно, сходство и ограничивалось родом занятий). Но кем мог быть навеян образ главного героя?
Только один современник и соотечественник Чехова мог послужить отдалённым прообразом философа Коврина вкупе с его таинственным наставником -- знаменитый философ и поэт Владимир Соловьёв.
С В. С. Соловьёвым Чехов был знаком лично, они одновременно сотрудничали в «Северном вестнике». Эта необыкновенная личность не могла не привлекать внимания Чехова. О том, что он высоко ценил труды этого человека, говорит хотя бы то, что в рассказе «Пассажир первого класса», написанном ещё в 1886 году, имя философа Соловьёва поставлено в один ряд с именем композитора Чайковского. В письмах Чехов упоминал Соловьёва сравнительно редко и как бы осторожно, воздерживаясь судить о нём как о мыслителе, но всякий раз возражал против нападок на него «Нового времени» -- самого Суворина и его сотрудников. Даже если речь шла о полемике Соловьёва с Толстым. Как ни любил Чехов Толстого, он признавал право Соловьёва с ним спорить. Тем более что сам решительно расходился с Толстым во многих вопросах.
Владимир Соловьёв был визионером. Уже одно это сближает его с героем чеховской повести. Сопоставим ситуации. Двадцатидвухлетний магистр философии Соловьёв, повинуясь таинственному зову, отправился в Египет и там, в пустыне, воочию узрел лик божественной Софии -- Души мира. Это было, по его собственным словам, «самое значительное из того, что случилось с Соловьёвым в жизни». У Чехова: молодой магистр Коврин, повинуясь внушению странной легенды, на берегу реки воочию видит героя легенды -- монаха, и это тоже оказывается самым значительным событием его жизни.
Правда, автобиографическая поэма Соловьёва «Три свидания», где он описал пережитое, создана и опубликована только в 1898 году -- четырьмя годами позже, чем повесть Чехова. Но стихи Соловьёва на тот же сюжет появлялись раньше, помещались в стихотворном сборнике, вышедшем в 1891 году, Чехов их, конечно, читал. Да и прежде о духовидении известного философа, вероятно, знали в писательских кругах.
Ещё одна деталь. Место, где Коврин впервые видит чёрного монаха -- уединённый берег реки, крутой спуск, старые сосны с обнажёнными корнями, обросшими мохом, -- сильно напоминает, конечно, не египетскую пустыню, но другое место мистических созерцаний Соловьёва -- берег реки Тосны в имении Пустынька (под Петербургом), принадлежавшем семье Хитрово, друзей философа. В 80-х годах Соловьёв подолгу жил в Пустыньке один и посещал высокий берег, где были старые сосны, песок, камни. Пейзаж этот изображён им в стихотворении «Память»:
Солнце играет над дикою Тосною,
Берег отвесный высок.
Вижу знакомые старые сосны я,
Белый сыпучий песок...
Это стихотворение было помещено в «Северном вестнике» в 1892 году. По свидетельству племянника и биографа философа, Сергея Соловьёва, здесь, в Пустыньке, Соловьёву было видение церковных старцев, призывавших его «оправдать веру отцов». Монах, явившийся Коврину, призывает его к другому -- но, во всяком случае, обличье «старца» может быть сближено с обличьем «монаха».
В самом деле: почему в видениях Коврина предстаёт именно монах, а не какой-либо другой фантастический образ? Писателю приснился монах, да; но не потому ли и приснился, что врезалась в память необычайная наружность философа, похожего на монаха? Сергей Соловьёв писал: «На портретах 80-х годов, в соответствии с характером интересов и занятий, лицо В. С., обросшее жидкой чёрной бородой, напоминает лицо священника или монаха». Сходство бросалось в глаза всем, его даже принимали за лицо духовного звания. Александр Блок, видевший Соловьёва только один раз, назвал своё эссе о нём (к десятилетию со дня смерти) -- «Рыцарь-монах». «Это был «честный воин Христов»», -- писал Блок.
В повести Чехова наружность реального героя -- Коврина -- не описана, зато описан облик его духовного вожатого. В нищенском чёрном одеянии, худой; бледное лицо аскета, резко чернеющие на нём густые брови и при этом -- ясные умные глаза, приветливая и лукавая улыбка. Почти портрет Владимира Соловьёва.
Помимо способности духовидения и примечательной внешности, внутренний облик Соловьёва, настоящего подвижника, и сама его философия должны были не только интересовать Чехова, но и вызывать сочувствие. Соловьёв был человек блистательного ума, универсальной образованности; его духовный мир отличался цельностью и вместе с тем сложностью. Сомнения не были ему чужды, и путь он прошёл не прямолинейный: до восемнадцати лет считал себя атеистом, одно время испытывал влияние Ницше; в свою зрелую пору стал антиподом Ницше, борцом за воссоединение Католической и Православной Церквей, служителем идеала «всеединства» -- это главная и любимая его идея. Она означала единство природы и духа, человека и Бога. «Богочеловечество», в понимании Соловьёва, подразумевает призванность человека к сотрудничеству с Богом в устроении мироздания, на что его должна подвигнуть свободная воля. В «Чтениях о Богочеловечестве» высказана мысль, близкая умонастроению Чехова: «Свободным актом мировой души объединяемый ею мир отпал от Божества и распался сам в себе на множество враждующих элементов, длинным рядом свободных актов всё это восставшее множество должно примириться с собою и с Богом и возродиться в форме абсолютного организма».
Убеждённый христианин, Соловьёв был широко открыт всему спектру человеческой мудрости, накопленной за века -- на Западе и на Востоке, в древности и в новое время. Вслед за Лейбницем он считал, что каждая философская доктрина несёт зерно истины в своих утверждениях и наиболее слаба в своих отрицаниях.
Знавшим Соловьёва запоминался его смех: иным он казался детским, другим -- жутким. «Смех В. С., -- писал Сергей Соловьёв, -- был или здоровый олимпийский хохот неистового младенца, или мефистофелевский смешок хе-хе, или и то и другое вместе». Юмор, лукавая ирония были ему свойственны в высшей степени (вот оно -- «лукавство» чёрного монаха!). Он написал массу шуточных пародийных стихов, любил каламбуры и парадоксы, не избегал смеяться и над собой: что выдерживает испытание смехом, то прочно. Даже поэма «Три свидания» написана в лёгком шутливом тоне, что нисколько не лишает её глубокой серьёзности. Соединение серьёзности и юмора -- это тоже близко Чехову.
Чехов писал повесть не о подвижнике, а о человеке, отрёкшемся от подвига, изменившем своему призванию: здесь Соловьёв уже не мог послужить «живой моделью». Тот брюзгливый обыватель, каким становится Коврин после своего отречения, не имеет с Соловьёвым ничего общего, тут угадываются совсем другие «модели». Соловьёв же остаётся прообразом «высшего я» Коврина -- героической личности, которую хочет пробудить в нём чёрный монах. В самом деле: чего недостаёт Коврину, чтобы до этого возвыситься, то у реального Соловьёва было. Коврин страшится потерять житейский комфорт -- а Соловьёв относился к комфорту с весёлым презрением, не имел даже постоянного места жительства, странствовал, одевался и питался как придётся, раздавал все свои деньги. Коврин боится прослыть безумцем -- а Соловьёв в стихах открыто рассказывал о своих видениях, и, несмотря на это, никто не думал подозревать его в безумии -- такой кристальной ясностью мысли отличались его сочинения. В них нельзя усмотреть никаких признаков «мании величия» (а они достаточно очевидны в сочинениях Ницше -- другого отдалённого «прообразa» Коврина).

Таким образом, жизненные впечатления и наблюдения, как всегда у Чехова, переплавлялись и синтезировались в его творческой лаборатории. Но есть основания предполагать, что не только личность и мистический опыт Владимира Соловьёва послужили писателю «материалом» -- его философия не прошла бесследно для духовной эволюции Чехова. Эта постепенная эволюция миросозерцания, которую можно было бы назвать богоискательством, если бы термин не был профанирован частым употреблением всуе, протекала у него длительно и потаённо. «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец» (запись в дневнике 1897 года). Чехов шёл через это громадное поле и, не считая себя истинным мудрецом, не предавал своих исканий гласности. «До самой смерти росла его душа», -- говорил о Чехове Бунин. И по мере духовного роста он становился всё более сдержан и замкнут, всё более избегал прямых высказываний и рассуждений. Только по некоторым кратким, как бы вскользь брошенным замечаниям в письмах и записных книжках можно понять, в каком направлении двигалась его ищущая мысль. Вот, например, какая запись сделана на отдельном листке, среди набросков к «Трём сёстрам»: «До тех пор человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть неудовлетворённым, пока не поймёт, не отыщет своего Бога. Жить во имя детей или человечества нельзя. И если нет Бога, то жить не для чего, надо погибнуть». И ещё: «Человек или должен быть верующим, или ищущим веры, иначе он пустой человек».
Но, конечно, больше всего для понимания внутреннего мира Чехова дают его произведения, если читать их внимательно. Чехов -- прежде всего художник, и художник величайшей, редкой объективности. В его сочинениях авторское «я» вплетено в множественность других «я», самых разнородных, высказывания «про» и «контра» сосуществуют как бы на равных правах, вера и скепсис соседствуют, высокая поэзия вторгается в житейскую прозу и -- обратное -- низменная проза съедает поэзию жизни. И всё же в этой жизненной полифонии голос автора слышен, угадывается его внутренняя работа, его путь.
«Чёрный монах» -- знаменательная веха на этом пути. Повесть написана с тем, только Чехову присущим, «холодным вдохновением», которое рождает шедевры. Её финал сделан так, что лишь немногие страницы в произведениях русских писателей сравнимы с ним по художественной силе.
Чехов, видимо, понимал истинную ценность своего «медицинского рассказа». Готовя собрание сочинений, он не внёс в текст «Чёрного монаха» ни единой поправки, а это случалось у него крайне редко.

 

© «Россия – далее везде»
Впервые опубликовано в журнале «Истина и жизнь»
Публикуется с разрешения журнала «Истина и жизнь»


© проект «Россия - далее везде»
Hosted by uCoz